Духовная трапеза: Значение догмата

Владимир Соловьев

Пасхальные Письма

Письмо седьмое
Значение догмата

У кого из современных людей, если, раскрыв календарь, он прочтет в обозначение наступающего воскресенья слова: Неделя 318 св. отец иже в Никеи, — у кого эти слова вызовут какие–нибудь воспоминания, чувства и мысли, хотя бы такие, какие вызываются у нас обыкновенно названиями Куликова поля или Полтавы? Для огромного большинства образованных людей Никея и 318 отцов — не более, как прошлогодний снег. А, между тем, христианство есть все–таки наше духовное отечество, от которого оторваться мы не можем в глубинах нашей судьбы, и равнодушное забвение его истории, великих имен и времен его жизни может вредить только нам самим, — ясности и полноте нашего сознания, делая нас какими–то «непомнящими родства».
Было время, когда религиозные догматы составляли главный, почти единственный духовный интерес. Это была аномалия, за которую византийский мир, особенно ей подверженный во вторую половину своего существования, жестоко поплатился. Но ведь беда заключалась здесь никак не в живом интересе к истинам веры, а, напротив, в слишком внешнем и отвлеченном, недостаточно жизненном интересе к этим истинам. Утрачивалась органическая связь между верою и жизнью, и рассуждения о догматах становились для знати и для народа каким–то излюбленным спортом, наряду с конскими ристаниями. Ясно, что предметом такого интереса было не содержание богословской истины, не её жизненный смысл, а только буква догмата, технические подробности его выражения, взятые отдельно от тех внутренних религиозных фактов и требований, которые ими обозначаются. Но разве можно ставить в упрек самому догмату такое злоупотребление им, такое превращение его в любительскую игру со стороны непризванных умов? Те нелепые словопрения позднейших схоластиков, которые увековечены сатирою в «Посланиях темных мужей», разве могут служить возражением против самой философии?
Когда христианские догматы определялись на вселенских соборах, они не были для истинных представителей церкви ни тою игрою ума, какою увлекались позднейшие византийцы, ни тем чужим и забытым словом, каким они звучат для теперешнего слуха. Истинный догмат есть слово Церкви, отвечающее слову Божию тогда, когда такой ответ требуется ходом истории и развитием религиозного сознания. И если самим словом Божиим можно злоупотреблять, принимая его по букве, которая мертвит и не пользует нимало, то тем более подлежит такому злоупотреблению слово Церкви. Корень зла единственно в разделении между буквою и духом, между формою и сущностью. Отсюда в две противоположные стороны идут две ветви заблуждения: идолопоклонническое обожание буквы или внешней формы помимо её смысла и духа — и слепое отрицание самого духа истины из–за омертвелой (по вине людей) формы, которая его закрывает, и которая перестала быть понятной и интересной.
Дело стояло иначе к 20-м годам IV века. Победивши неведение проповедью апостолов и враждебное насилие — подвигами мучеников и ставши признанною верою «вселенной», т. е. римской империи, и этим избавленное от внешней борьбы, христианство должно было сосредоточиться на выяснении своей истины в точных и отчетливых определениях. Зачем? Конечно, такие определения не нужны для апостолов и мучеников: та истина, для которой они отдавали всю свою жизнь, не отделялась от самого их существа, оно всецело было одушевлено и проникнуто этою истиной, от полноты сердца говорили их уста и увлекали слышавших и видевших. С другой стороны, бесполезны формальные определения истины для людей сознательно ей враждебных, заранее её отвергающих. Задача правильных и точных определений в том, чтобы устранять недоразумение и неясности, но зачем это для тех, кто с полною ясностью и без всяких недоразумений озлоблен против истины единственно за её внутреннее достоинство, за то, что она есть выражение добра? Но если точное умственное определение и выяснение истины но нужно для праведников и бесполезно для злых, то оно нужно и полезно для всех тех средних людей, которых соблазняют злые, и ради которых трудятся праведники. Не требуется умственная работа над истиною для избранников добра и зла, но она требуется для множества призванных к добру и отвлекаемых злом. А потому великий исторический смысл заключается в том, что период господства догматических споров и определений в жизни церкви начался именно со времени Константина Великого, когда, вследствие официального признания христианства в римской империи, в него нахлынули толпы людей средних, пассивных, стадообразное множество, легко смущаемое и сбиваемое с толку всякими волками в овечьей шкуре. Тут–то в особенности должна была проявиться пастырская, т. е. пастушеская, должность в церкви. И она действительно получила особое значение.
Время от IV до IX века есть время окончательного образования иерархии. Все основные истины христианства выяснены единоличными трудами архипастырей и решающим образом определены на их общих собраниях — так называемых вселенских соборах. Первый из них отличается перед всеми — тем, что в лице многих его членов архипастырское значение церковных вождей еще не отделилось от апостольского и мученического. Некоторые из епископов, заседавших на этом соборе, прославились обращением в христианство языческого народа, другие, изувеченные, с впадинами вместо глаз, ярко напоминали о недавних гонениях за веру.
Задача этого собрания по своей важности была достойна его состава. Изначала представители христианства чувствовали Евангелие, как безусловное и окончательное откровение истины, как весть о совершенном соединении с совершенным Божеством. Если бы Христос был только пророком или даже сверхчеловеческим существом, но ниже, чем Бог, то это чувство полной удовлетворенности, сознание, что открыта не относительная, а безусловная истина, совершенный смысл и достоинство жизни, — это чувство и сознание христиан могло бы быть ошибочно: мог бы явиться другой пророк и дать другие заповеди, могло бы воплотиться другое богоподобное существо еще высшего разряда и открыть другие совершенно новые задачи для жизни. То, что говорилось о Христе в слове Божием, было достаточно для истинно верующих, для «имеющих ум Христов», но допускало всякие соблазнительные перетолкования со стороны людей, лишенных ума Христова. Нужно было сказать такое слово, которое логически не допускало понимания Христа, как одного из пророков, или одного из эонов. После долгого обсуждения и спора никейские отцы сказали именно такое слово. Священное Писание говорит: Христос, Сын Божий, Первенец из мертвых, единородный от Отца — все это ариане перетолковывали по–своему и отнимали у Христа и христианства абсолютное значение. Единосущный Отцу, — провозгласила церковь устами 318 отцов, и тут уже всякия другие перетолкования этого первого основного вопроса христианской веры должны были кончиться. Тут остается только или принять, или отвергнуть, — или да, или нет. Единосущный, т. е. одного существа или природы с Отцом Вседержителем, значит Бог по естеству, а не по избранию и усыновлению, значить не один из пророков и эонов, а то самое, что чувствовали в Нем изначала все Им возрожденные, и что давало каждому из них, что может дать каждому из нас безусловное значение.
Малым может показаться это слово — единосущный Отцу — в сравнении с полнотою религиозной жизни, но отцы Никейского собора оказались верными в малом и зато поставлены над многим. То Божество, Которое нам открылось, Которое нам доступно и к Которому мы можем быть причастны, есть настоящее, совершенное Божество, а, следовательно, если мы хотим обожествления, то можем его достигнуть не приблизительно и частично, а настоящим и всецелым образом. Вот что значит слово: Единосущный Отцу.

25 мая 1897 г. Неделя о Никейских отцах.

К оглавлению